Xreferat.com » Рефераты по литературе и русскому языку » Постмодернизм — боль и забота наша

Постмодернизм — боль и забота наша

мне представляется, что и в этом, и в последующих произведениях Набокова любовь все-таки существует не в одних лишь буквах на бумаге, что именно любовь была для него единственным островом спасения и надежды в реальном мире, а будь так, как сказано у Липовецкого, он бы вообще перестал писать, а может, даже жить. Точно так же звучит не очень убедительно, что все культурные модели связаны для Набокова “с хаосом и смертью”, что “многоголосие одновременно звучащих языков культуры” осознавалось и им, и Мандельштамом, и Кржижановским именно “как голоса онтологического хаоса” (с. 105). Замкнутый только в пределах произведения анализ не убеждает в этом, а за эти пределы М. Липовецкий, повторяю, не выходит. Такое добровольно принятое ограничение продолжает, на мой взгляд, сказываться и во второй главе “Культура как хаос: классика русского постмодернизма (60—70-е годы)”, где рассматриваются три произведения: “Пушкинский дом” Андрея Битова, “Москва — Петушки” Венедикта Ерофеева и “Школа для дураков” Саши Соколова.

Но предварительно в этой части исследования М. Липовецкий делает то, чего я как читатель ожидал от него раньше, — определяет основные признаки постмодернистской ситуации. Признавая существенные различия между положением дела в западной и отечественной культуре, исследователь все же соглашается с теми, кто считает процессы, происходящие в мировой культуре, более или менее универсальными, и называет такие предпосылки возникновения постмодернистской ситуации: “смерть мифа, конец идеологии и единомыслия, появление много- и разномыслия, критическое отношение к институтам и институализированным ценностям, движение от Культуры к культурам, поругание канона, отказ от метанарративов”, “распад целостности, пафос иррационального, отчаяние, пессимизм”, “период тотальной инфляции всех дискурсов” (с. 109, 111). Со всем этим безусловно можно согласиться, хотя слишком много слов, на мой взгляд; достаточно было бы сказать: утрата веры в высший смысл человеческого существования, исчезновение ценностной иерархии, признание равноценными всех реальных и создаваемых сознанием человека миров и всех точек зрения. Но вот следующее рассуждение М. Липовецкого вызывает уже решительное возражение: “В эстетическом преломлении кризис легитимаций связан прежде всего с кризисом “ценностного центра” любой культуры, от античности до авангарда — категорией эстетического идеала” (с. 112). Любой — значит, и “российской культурной модели” в том числе, которую чуть ниже М. Липовецкий называет “традиционно отстающей от Запада” (с. 113). Подобный тезис всегда вызывал у меня недоумение (ведь он почти всегда, как и в этом случае, высказывается без доказательств, да и чем можно доказать подобное “отставание”?). Но об этом позже. Ни в коей мере не решаюсь судить о всех зарубежных культурах и даже о всех западных, скажу лишь о русской: никогда категория “эстетического идеала” не была ее “ценностным центром”, таким центром для русской культуры — и религиозной, и светской, как сейчас принято говорить, хотя я не вижу, по каким принципам можно такое разделение проводить, — всегда был духовный Абсолют, духовное средоточие Вселенной. Именно к постижению Его и к приближению к Нему ее служители стремились, именно на это ориентировали своих читателей, зрителей, слушателей. А уж как называть и как понимать этот Абсолют — в этом, конечно, были расхождения между Пушкиным, Толстым, Чеховым, Трифоновым, Пастернаком, Шукшиным (хотя не думаю, что слишком существенные).

Важная оговорка: я, конечно, вовсе не претендую, чтобы М. Липовецкий разделял изложенные выше взгляды. Готов к тотальному несогласию с ними, аргументированным возражениям, но полное игнорирование их делает весь ход рассуждения несколько однобоким и недостаточно убедительным. Применительно к современной ситуации: является ли кризис ценностной ориентации в современной русской литературе всеобъемлющим, или творчество таких писателей, как Солженицын, Астафьев, Бакин, Екимов — называю представителей самых разных поколений и ориентаций, — оказалось все же неподвластным ему (и если да — почему?). Без доказательств остается и тезис о том, что кризис “почвеннического” направления в русской литературе 60—70-х годов объясняется “кризисом иерархической системы миропонимания в целом” (с. 117). На мой взгляд, кризис этот был вызван отступлением большинства представителей этого направления от основных категорий русской духовности, сотворением националистических кумиров и идолов, превращением всемирно открытой русской культуры в этнографически-заповедную зону, а уж кризис собственно творческий был неизбежным следствием этого. Неубедительным мне кажется и вывод о том, что “постмодернизм в русской литературе должен был возникнуть, по крайней мере, как радикальный ответ на... внутрикультурную потребность последовательного художественного воплощения контр-иерархической тенденции” (с. 117). Ведь этот ответ радикально отличается тем, кбк писатели реагируют на кризис — как на трагедию или как на нечто естественное и даже долгожданное. Такое неразличение самым непосредственным образом сказывается далее в монографии при анализе конкретных произведений.

Хотя сам анализ “Пушкинского дома” считаю одним из лучших разделов книги М. Липовецкого. Здесь уже, в отличие от Набокова, роман этот весьма доказательно встраивается исследователем в процесс становления постмодернизма в русской литературе. Спору нет, и для героя “Пушкинского дома” Левы Одоевцева, и даже для его автора, не принимающих советскую “тоталитарную симуляцию реальности и культурной преемственности”, “классическая культура... стала эпическим преданием, она полностью закрыта для диалога... Чем выше возносится Левин пиетет перед Пушкиным, тем непроницаемей становится эта дистанция... культура никогда не может быть воспринята адекватно” (с. 146—147). Но почему? Потому ли, что русская культура XIX века действительно стала в наше время симулякром? Рискну утверждать, что нет.

Всякая культура есть прежде всего дело; дело русской культуры — постижение истины о мире и духовное просвещение народа (сознаю, что говорю нечто странное для очень многих читателей книги М. Липовецкого). Для тех, кто это принимает и дело это продолжает, она несомненно жива, и Пушкин, и Достоевский, при всем их непостижимом величии, не отделены от сегодняшнего мира непроницаемой (пусть и прозрачной) музейной перегородкой. Но есть и такие подлинно талантливые художники, кто — по разным причинам — дело это не принимает и не продолжает или не считает в современных условиях нужным либо возможным продолжать. Они могут восхищаться золотым веком русской культуры, преклоняться перед создателями “Медного всадника” и “Братьев Карамазовых”, но мир этот будет для них казаться закрытым, более того, в силу своеобразной психологической компенсации именно закрытость будет представляться условием его жизненности. Здесь не время и не место анализировать творческий путь Битова, скажу лишь, что, на мой взгляд, путь этот был очень неровен, на нем были высокие духовные взлеты (“Человек в пейзаже”, “Птицы”, “Путешествие в Армению”) и падения, но если брать этот путь в це-лом — от продолжения дела русской культуры Битов сознательно отказался (и происходящий сейчас творческий кризис его — видимо, последствие этого выбора). Но всего этого — не подобных выводов, естественно, но вообще подобной проблемы как имеющей непосредственное отношение к данному роману и ко всему ходу рассуждений — в книге М. Липовецкого нет.

М. Липовецкий очень точно констатирует: в “произведениях Вагинова, Мандельштама, Шкловского, Кржижановского, Хармса — трагедийность смерти выступала как общий знаменатель, обеспечивающий диалог культуры и современности... в этой прозе намечались версии преодоления смерти через особого рода катарсис: осознание неотделимости собственного творчества и от разрушенной культуры, и от разрушительной истории наполняло создаваемый текст онтологической значимостью... смерть автора представала как метафора творчества, сумевшего в о б р а т ь в себя смерть, и преодолеть ее текстом, соразмерным и неподвластным тотальному хаосу... У Битова смерть заменяется симуляцией жизни... вместо трагедии — (само) ирония, горечь усмешки, саркастическая аналитичность” (с. 153). “Невозможность осуществления собственно модернистских путей преодоления духовной несвободы толкает автора “Пушкинского дома” на с о в м е щ е н и е сугубо модернистских подходов с постмодернистскими исходами. Правда, основой для этих трансформаций становится вполне реалистическое изображение того, что может быть названо российской постмодернистской ситуацией рубежа 60—70-х годов” (с. 156). Но вот анализа этой ситуации и места в ней Битова, объяснения того, почему у столь разных авторов было “осознание неотделимости”, а у Битова — уже нет (не только же во временнуй дистанции или советской пропаганде дело), мне не хватает. Ведь в той же “ситуации рубежа 60—70-х годов” были и иные пути преодоления духовной несвободы (да и не все были духовно несвободны). Был ли всегда духовно несвободен Битов и в чем эта несвобода заключалась? Возможно, в излишнем стремлении быть “с веком наравне” — вернее, со скепсисом века? Может быть, Битов не захотел соблюсти ту меру подчинения личной судьбы творчеству, какой требует отечественная традиция? Пока не даны ответы на эти вопросы, невозможно окончательно уяснить и место “Пушкинского дома” в истории нашей литературы.

Но особенно много возражений вызывает у меня трактовка поэмы “Москва — Петушки”. Без сомнения, это произведение может быть названо классикой русского постмодернизма. Но тут, пожалуй, специфика этого литературного явления сказалась в наибольшей мере.

Справедливо видя в герое поэмы современного юродивого, М. Липовецкий утверждает: “Средневековое юродство, как и античный кинизм, были для своих эпох чем-то вроде постмодернизма” (с. 166), — “юродивый, как и писатель-постмодернист, вступает в диалог с хаосом, стремясь среди грязи и похабства найти истину” (с. 167). Но юродивым — настоящим юродивым — не надо было искать истину, она была им открыта более других — они видели “живой образ” ее, и это давало им силы идти против всех государственных, общественных и порой даже церковных норм своего времени, чтобы, будучи “безумными Христа ради” (1 Кор. 4, 10), указывать на нее окружающим. Юродивые по-своему подражали Христу: “юродством проповеди спасти верующих” (1 Кор. 1, 21). Ту же задачу — но уже в катастрофических духовных условиях советского застоя — ставили перед собой и Венедикт Ерофеев, и его герой Веничка.

Почему же это произведение может быть названо постмодернистским? Потому что Венедикт Ерофеев жил в такое время, когда вера в высший смысл человеческой истории, в безусловное торжество Добра над злом, в единство мира, пронизанного светом истины, была уже очень сильно поколеблена не только в сознании многих и многих людей, но даже в сознании самого автора. Однако, в отличие от большинства его зарубежных и некоторых отечественных коллег, это не вызывало у него радостного ощущения наконец-то наступившего окончания власти “ценностной иерархии” и замены ее “свободной игрой” “культурных голосов” и нравственных позиций. Напротив, вызывало ужас и отчаяние, сознание невозможности жить в подобном мире и желание любой ценой, не только приятием личины юродивого, но даже ценой собственной гибели как писателя и как личности, потрясти мир и вернуть ему состояние единства. В этом, на мой взгляд, и состоит специфика русского постмодернизма. Очень важна в этой связи мысль М. Липовецкого о почти полном совпадении автора и его героя-повествователя в постмодернистской прозе и о том, что “в этой прозе (у Битова, Ерофеева и Соколова. — К. С.) макрообраз смерти” (с. 199) как бы замещает “категорию реальности”. (Я бы только не согласился, что у Ерофеева “смерть оказывается единственно возможной прочной, недвусмысленной категорией” (с. 175).) Поэтому можно сказать, что почти все вышеизложенное о метафизическом содержании поэмы Вен. Ерофеева сформулировано самим М. Липовецким. Но... не случайно “макрообраз смерти” оказывается у него все-таки “фигурой пустоты” (с. 199). А ведь если выходить на уровень евангельской символики, как делает М. Липовецкий, говоря о богооставленности Венички, это богооставленность, отраженная в евангельских главах о распятии, а сама поэма как бы написана вечером в пятницу — но Пятницу Страстной недели (или в апокалипсические времена, — не случайно ведь явление тех четырех в финале). Но Липовецкий, не желая отступать от своей концепции, пишет о примирении Ерофеева как писателя-постмодерниста с хаосом и продолжает: “Больше того, вера в то, что внутри хаоса запрятан Высший смысл, придает Веничке силы и становится источником его личной эпифании” (с. 171). Но это не “больше того”, это принципиально иное: такая вера свидетельствует о том, что человек, может быть, даже не видя вокруг ничего, кроме хаоса, заслоняющего Высший смысл (что и позволяет, собственно, говорить о постмодернистском мироощущении), сознает, пусть интуитивно, что существованию хаоса положен временной предел.

Еще раз вернусь к проведенному М. Липовецким сопоставлению юродства и постмодернизма: “...юродивый, как и писатель-постмодернист, вступает в диалог с хаосом, стремясь среди грязи и похабства найти истину”. Ну кто, скажите, из западных постмодернистов ставит своей задачей найти истину? Они попросту не поняли бы такой цели; в крайнем случае, если допустить, что кто-то из них вообще согласился бы поставить себе цель, он стремился бы доказать, что истин — бесконечное множество. А специфика русского постмодернизма заключается, по-моему, в том — к сожалению, М. Липовецкий это определенно и четко не проговаривает, — что, даже не видя истину или понимая, что каждый в окружающем мире верит в свою истину, русский писатель тем не менее пытается, пусть в полном отчаянии, эту нужную всем общую истину отыскать, нащупать. (Правда, думаю, что к Венедикту Ерофееву это относится в меньшей мере, он ближе к подлинным юродивым, чем к другим русским постмодернистам: именно видение истины давало ему силы вести столь юродскую жизнь в последней трети ХХ века.) Но, оговорюсь сразу (а может, это следовало сделать и раньше), надо различать русский постмодернизм того поколения, к которому принадлежат Битов, Ерофеев и Соколов и которое еще ощущало себя в русле русской литературной традиции, от поколения нынешних “сорокалетних”, выраставших, по собственному признанию одного из них, “в атмосфере тотального цинизма”9.

Но прежде чем перейти к этому поколению, то есть к анализу их творчества М. Липовецким, скажу несколько слов о заключительном разделе второй главы, где речь идет о “Школе для дураков” Саши Соколова. Здесь действительно хаос, как пишет М. Липовецкий, находится и вне, во враждебном до поры до времени герою внешнем мире, и внутри больного сознания главного героя. Но в финале отнюдь не происходит “принятие хаоса как нормы” (с. 196). Веры нет и даже надежды нет, но есть интуитивная жажда пробиться к реальности. И эта почти безнадежная попытка в конце концов удается... Каковы свойства этой реальности — на то ответа нет, ясно одно — это не реальность хаоса, потому что тут есть свет и радость. И этот свет, который снимает трагедию, как замечает М. Липовецкий, возникает, на мой взгляд, вовсе не вследствие “трансформации диалога с хаосом” (“Москва — Петушки”) в “диалог хаосов” (с. 196). В таком сплошном хаосе ни о какой трагедии уже нельзя было бы говорить, равно как и о целостности, наличие которой М. Липовецкий настойчиво подчеркивает и в “Пушкинском доме”, и в поэме Вен. Ерофеева, и в повести Саши Соколова.

Исследователь очень убедительно и основательно прослеживает механизм создания внутреннего целостного мифообраза в произведениях Битова, Ерофеева и Соколова, вопреки западным теориям постмодернизма, утверждающим, что каждое произведение

Если Вам нужна помощь с академической работой (курсовая, контрольная, диплом, реферат и т.д.), обратитесь к нашим специалистам. Более 90000 специалистов готовы Вам помочь.
Бесплатные корректировки и доработки. Бесплатная оценка стоимости работы.

Поможем написать работу на аналогичную тему

Получить выполненную работу или консультацию специалиста по вашему учебному проекту
Нужна помощь в написании работы?
Мы - биржа профессиональных авторов (преподавателей и доцентов вузов). Пишем статьи РИНЦ, ВАК, Scopus. Помогаем в публикации. Правки вносим бесплатно.

Похожие рефераты: